ЛЮДИ
КАК ЦЕНЫ. ВЗЛЕТАЮТ И ПАДАЮТ
Мы ему придумали прозвище. Началось с того,
что один шустрый сотрудник стал именовать
генерального «великим и ужасным». Потом
«великого и ужасного» сократили до Гудвина.
Однажды он принес мне почитать толстую книжку о
газетном магнате Бобе Максвелле, которым
восхищался. Что характерно, книжку написал
бывший сотрудник Максвелла, когда-то с треском
несправедливо уволенный, а теперь ставший
добровольным биографом своего обидчика, — в его
интонациях сквозило восхищение даже при самом
объективном осуждении. Гудвин сказал, что делает
с Максвелла жизнь. А я тогда пошутила в том духе,
что, мол, вот выгоните меня когда-нибудь с работы
— и я вашу биографию напишу, один в один
получится.
Уже через год я, в
принципе, вполне могла писать эту долбаную
биографию. Очень поучительную.
Маг и чародей
Он все придумал сам. Ему
повезло на время. Впоследствии он широко
пропагандировал идею, больше популярную в
Штатах: мол, руководитель газеты не должен быть
журналистом, он должен быть бизнесменом. В
течение десяти лет ему это удавалось. Потому что
по образованию он — инженер с какой-то сложной
военной специализацией. Долго жил в
прибалтийской столице, женился, работал, был
счастлив — а потом грянул развал Союза и Гудвин
вернулся на малую родину. Нет, ему таки повезло на
время. Только тогда можно было начать с крошечной
газетенки бесплатных объявлений — и спустя
несколько лет раскрутиться до лучшей и
богатейшей газеты с кучей приложений. Ему
завидовали, слухи о нем поражали сказочностью, а
он смеялся и пахал, как проклятый.
А я-то помню, как приезжали
вальяжные главные редакторы изданий, названия
которых с придыханием произносят в провинции.
Гудвин кормил их в кабаках, водил по редакции,
показывал все до мелочей, скачивал программы на
диски…
Мы тогда много
придумывали — в первую очередь, конечно, Гудвин
придумывал, но творческую инициативу ценил,
поощрял и вознаграждал. Это было невероятно.
Счастливое время. Рядом с ним сутки пролетали с
космической скоростью. Он генерировал идеи, он
постоянно искал и предлагал что-то новое. Он
кричал: «Я хочу, чтобы эта газета была лучшей в
этой стране! А потом я сделаю ее лучшей в мире.
Главное — верить и знать, как. Я верю — и знаю,
как!». Это было заразительно. Я теперь точно знаю,
что корпоративное единение и патриотический
энтузиазм существуют.
Мы сутками пропадали на
работе. Мы выкладывались без остатка. Наша жизнь
была сплошной планеркой, когда обсуждались
бесконечные проекты и выдвигались бесконечные
идеи. Все хотели к нам. И многих брали. На людях
Гудвин не экономил. Во-первых, он им платил — и
хорошо платил. Он нас всех любил, хотя были и
любимцы, конечно. Устраивал корпоративный отдых
в зимней Ялте и бесконечные праздники дома.
Таскал по ресторанам. Оплачивал все, везде и
всюду. Устраивал в больницы. Дарил подарки.
Снабжал телефонами и компьютерами. Покупал
квартиры…
Смертный
Потом что-то
случилось. Время честной работы стремительно
завершалось. Для всех. Появились «они». Хозяева,
постепенно прибиравшие к рукам все
сколько-нибудь прибыльное. Гудвин, пивший ранее
для веселости, стал пить всерьез. Но по-прежнему
был любим и весел. И боролся. Оттягивал.
…Мы сидели с ним в кафе на
крыше гостиницы. Было часов, наверное,
одиннадцать утра, я пила кофе, он — уже коньяк. Я
клянусь: на его глазах были настоящие слезы, и
меня одолевали какие-то литературные сантименты
— в голове буквально складывались фразы типа
«словно обиженный ребенок, впервые
столкнувшийся с несправедливостью мира» и все
такое… Он сказал мне, что в последние два дня
маялся за своим ноутбуком, сочиняя два жизненно
важных письма. Одно — деловое, другу и партнеру,
где он оставлял подробные указания о том, как
распорядиться газетой, и просил позаботиться…
обо всех позаботиться. Второе письмо было жене и,
может быть, когда-нибудь, дочке, это письмо
давалось труднее. Я бормотала: «У вас же семья», я
сама уже чуть не плакала, я гордилась им, как
никем никогда не гордилась, и готова была
вскочить в пионерском салюте, обязуясь
продолжать его дело… Он рассказал, как его
вызвал к себе мэр и спросил: «Ты где себе памятник
хочешь — на площади или на кладбище? Пока есть
выбор», после чего по дружбе предупредил: «Все
легли, ты один остался». Меня трясло, я слишком
живо представила себе этот задушевный разговор
— мэр у нас был хороший, добродушный
хозяйственник, и если уж он? Гудвин напился
довольно быстро и, приближая свое лицо к моему,
больно ухватив меня за плечо, почти орал: «Зачем
они это делают? Неужели они не понимают? Я же
управляемый! Я вполне управляемый! Я ж не Дон
Кихот, на мельницы не бросаюсь! Мне просто нужна
хотя бы видимость свободы! Я — бизнесмен, в конце
концов!». Потом он уставился в столешницу и
говорил уже спокойно, почти внятно: «Блин, бывают
ситуации, когда надо стоять… стоять… я просто
хотел доказать, что эти вот слова дурацкие —
«четвертая власть» — они значат что-то, они не
просто слова»… Я до сих пор считаю, что эти часы
на гостиничной крыше были едва ли не самыми
значительными, самыми правдивыми в моей жизни.
Пусть дальнейшее развитие событий показало всю
их жалкую смехотворность. Что ж делать, если
самые искренние наши порывы непременно
оборачиваются таким вот театром.
Лилипут
Что случилось потом?
Он сломался. Он сломался по полной программе. Он
попросту продался, причем дешево — продаваться
дорого надо было раньше, его уценили. К нему
просто пришли и все забрали, жалкой подачкой
кинув какой-то крошечный мизер за контрольный
пакет. Нам-то, простым людям, полученная Гудвином
сумма представлялась гигантской… вот только она
была ничтожной по сравнению с тем, что ему
причиталось на самом деле.
Дальше начался сущий
кошмар. Он стал смешон и жалок — волшебник, разом
лишившийся своего загадочного величия. Он
суетился, исполняя самые смехотворные
требования. То и дело (особенно поначалу,
утверждая контроль) ему звонили и устраивали
паханские разносы. Полосы возили утверждать
«туда» — и по первому слову «оттуда» газету
возвращали с печати, переверстывали глубокой
ночью, меняли в угоду капризу, снимали
материалы… Страшно и больно вспоминать. Как
когда-то, редакция почти в полном составе сидела
ночью на работе — только на этот раз людьми
двигал не энтузиазм, а страх и безнадега рабов.
Гудвин тем временем
ринулся покупать. Он покупал и покупал,
лихорадочно спуская полученную подачку. Он купил
дом и новую машину, он затеял какой-то безумный
ремонт… Люди не узнавали его. Разговоры в
редакционном баре радикально изменились: так же,
как раньше, он рисовал на салфетках варианты
верстки и изменения формата, теперь он рисовал
планировку своей новой квартиры и расстановку
мебели. Он важно сыпал именами людей, которых
презирал раньше, над которыми смеялся, — теперь
он угодливо ездил поздравлять их с какими угодно
праздниками. Он пропадал в поездках — не вылезал
с Кипра и из Испании, возвращался докрасна
загоревшим и обрюзгшим и рассказывал, как целыми
днями пил у бассейна. Он стал страшен. Он стал
некрасив.
Как себя вести в работе, он
не знал. То пытался демонстративно отстраниться
от дел, неделями не появлялся в редакции и даже не
отвечал на телефонные звонки, пуская все на
самотек. То, напротив, развивал бурную
бессистемную деятельность, «колотил понты»,
затевал какие-то нелепые новшества… Теперь он
все время кричал. Орал. Сходил с ума. Бесился. Лез
на стену. Люди закрывались в кабинетах и сидели
за компьютерами, как мыши, пока Гудвин метался по
коридору, истерически поливая несовершенство
этого мира. Больше он никогда не извинялся. И
сегодня не помнил, что делал вчера.
Теперь он ненавидел, когда
люди веселились. Больше не было шумных сабантуев
по поводу и без, не было корпоративных поездок,
дурацких песен-спектаклей. Да ничего больше не
было!!! Самое поразительное — то, как быстро люди
забыли о том, что раньше было по-другому. Он и сам
забыл…
Я, случается, вижу его. Мы
даже здороваемся. Как совершенно чужие люди.
Я, случается, бываю в той
редакции. Мы с моими бывшими коллегами
встречаемся тепло. Совершенно чужое место.
Мрачное какое-то. Я не верю, что когда-то
пропадала здесь сутками. Я не верю, что когда-то
ложилась спать, подгоняя наступление следующего
дня, чтобы как можно скорее снова вернуться сюда.
Они — другие. Все —
другое. Он — другой. Новый человек,
материализовавшийся из ниоткуда, вместо старого,
которого я знала хорошо. Иногда я думаю: может, он
и вправду погиб тогда? Не сломался — и погиб
по-дурацки, сохранив… блин… сохранив честь?
Леся ОРЛОВА
26.09.2002
|